Неточные совпадения
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди
города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с
серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
Когда половой все еще разбирал по складам записку, сам Павел Иванович Чичиков отправился посмотреть
город, которым был, как казалось, удовлетворен, ибо нашел, что
город никак не уступал другим губернским
городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах и скромно темнела
серая на деревянных.
В тени
серых, невысоких стен кремля сидели и лежали калмыки, татары, персы, вооруженные лопатами, ломами, можно было подумать, что они только что взяли
город с боя и, отдыхая, дожидаются, когда им прикажут разрушить кремль.
— Все — Лейкины, для развлечения пишут. Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах написал. В
городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный,
серыми чернилами мажет, читаешь — ничего не видно. Какие-то все недоростки.
— В сущности,
город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над
серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
Приехав в
город, войдя во двор дома, Клим увидал на крыльце флигеля Спивак в длинном переднике
серого коленкора; приветственно махая рукой, обнаженной до локтя, она закричала...
«Вероятно, Уповаева хоронят», — сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой
серой, холодной скуки висел над
городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.
Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но в день своего рождения бабушка повела Клима гулять и в одной из улиц
города, в глубине большого двора, указала ему неуклюжее,
серое, ветхое здание в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином в два окна.
Город шумел глухо, раздраженно, из улицы на площадь вышли голубовато-серые музыканты, увешанные тусклой медью труб, выехали два всадника, один — толстый, другой — маленький, точно подросток, он подчеркнуто гордо сидел на длинном, бронзовом, тонконогом коне. Механически шагая, выплыли мелкие плотно сплюснутые солдатики свинцового цвета.
Печален был подавленный шум странного
города, и унизительно мелки
серые люди в массе огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия.
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие
серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце
города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
Покуривая, улыбаясь
серыми глазами, Кутузов стал рассказывать о глупости и хитрости рыб с тем воодушевлением и знанием, с каким историк Козлов повествовал о нравах и обычаях жителей
города. Клим, слушая, путался в неясных, но не враждебных мыслях об этом человеке, а о себе самом думал с досадой, находя, что он себя вел не так, как следовало бы, все время точно качался на качели.
Поехали. Стало холоднее. Ветер с Невы гнал поземок, в
сером воздухе птичьим пухом кружились снежинки. Людей в
город шло немного, и шли они не спеша, нерешительно.
Каждый из них тоже как будто обладал невидимым мешочком
серой пыли, и все, подобно мальчишкам, играющим на немощеных улицах окраин
города, горстями бросали друг в друга эту пыль.
Было что-то нелепое в гранитной массе Исакиевского собора, в прикрепленных к нему
серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил в барабан. В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки, в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его из
города.
Мы не верили глазам, глядя на тесную кучу
серых, невзрачных, одноэтажных домов. Налево, где я предполагал продолжение
города, ничего не было: пустой берег, маленькие деревушки да отдельные, вероятно рыбачьи, хижины. По мысам, которыми замыкается пролив, все те же дрянные батареи да какие-то низенькие и длинные здания, вроде казарм. К берегам жмутся неуклюжие большие лодки. И все завешено: и домы, и лодки, и улицы, а народ, которому бы очень не мешало завеситься, ходит уж чересчур нараспашку.
…Неизвестность и бездействие убивали меня. Почти никого из друзей не было в
городе, узнать решительно нельзя было ничего. Казалось, полиция забыла или обошла меня. Очень, очень было скучно. Но когда все небо заволокло
серыми тучами и длинная ночь ссылки и тюрьмы приближалась, светлый луч сошел на меня.
И Лемм уторопленным шагом направился к воротам, в которые входил какой-то незнакомый ему господин, в
сером пальто и широкой соломенной шляпе. Вежливо поклонившись ему (он кланялся всем новым лицам в
городе О…; от знакомых он отворачивался на улице — такое уж он положил себе правило), Лемм прошел мимо и исчез за забором. Незнакомец с удивлением посмотрел ему вслед и, вглядевшись в Лизу, подошел прямо к ней.
Прошло два года. На дворе стояла сырая, ненастная осень;
серые петербургские дни сменялись темными холодными ночами: столица была неопрятна, и вид ее не способен был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны были в это время картины людных мест
города, они не могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
И всю дорогу до
города, на тусклом фоне
серого дня, перед матерью стояла крепкая фигура чернобородого Михаилы, в разорванной рубахе, со связанными за спиной руками, всклокоченной головой, одетая гневом и верою в свою правду.
Она вышла из суда и удивилась, что уже ночь над
городом, фонари горят на улице и звезды в небе. Около суда толпились кучки людей, в морозном воздухе хрустел снег, звучали молодые голоса, пересекая друг друга. Человек в
сером башлыке заглянул в лицо Сизова и торопливо спросил...
Уже вечереет. Солнце перед самым закатом вышло из-за
серых туч, покрывающих небо, и вдруг багряным светом осветило лиловые тучи, зеленоватое море, покрытое кораблями и лодками, колыхаемое ровной широкой зыбью, и белые строения
города, и народ, движущийся по улицам. По воде разносятся звуки какого-то старинного вальса, который играет полковая музыка на бульваре, и звуки выстрелов с бастионов, которые странно вторят им.
Он рассказывает не мне, а себе самому. Если бы он молчал, говорил бы я, — в этой тишине и пустоте необходимо говорить, петь, играть на гармонии, а то навсегда заснешь тяжким сном среди мертвого
города, утонувшего в
серой, холодной воде.
Матвей Лозинский долго лежал в темноте с открытыми глазами и забылся сном уже перед утром, в тот
серый час, когда заснули совсем даже улицы огромного
города.
Было не жарко. Солнце склонялось. Дорога, омоченная утренним дождем, не пылила. Тележка ровно катилась по мелкому щебню, унося из
города четырех седоков; сытая
серая лошадка бежала, словно не замечая их тяжести, и ленивый, безмолвный работник Игнатий управлял ее бегом при помощи заметных лишь опытному взору движений вожжами.
Подполковник Николай Вадимович Рубовский, невысокий плотный человек с густыми бровями, веселыми
серыми глазами и прихрамывающею походкою, отчего его шпоры неровно и звонко призвякивали, был весьма любезен и за то любим в обществе. Он знал всех людей в
городе, все их дела и отношения, любил слушать сплетни, но сам был скромен и молчалив, как могила, и никому не делал ненужных неприятностей.
Солнце точно погасло, свет его расплылся по земле
серой, жидкой мутью, и трудно было понять, какой час дня проходит над пустыми улицами
города, молча утопавшими в грязи. Но порою — час и два — в синевато-сером небе жалобно блестело холодное бесформенное пятно, старухи называли его «солнышком покойничков».
Город был насыщен зноем, заборы, стены домов, земля — всё дышало мутным, горячим дыханием, в неподвижном воздухе стояла дымка пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные
серые тени лежали под ногами. То и дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая руки за милостыней.
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на
город идут
серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
С бесплодных лысых холмов плыл на
город серый вечер, в небе над болотом медленно таяла узкая красная черта, казалось, что небо глубоко ранено, уже истекло кровью, окропив ею острые вершины деревьев, и мертвеет, умирает.
И в кухне вдруг почему-то вспомнил, что в окно чердака видно каланчу — она торчит между крыш
города, точно большой
серый кукиш.
Самым потерянным и негодным человеком в
городе считался в то время младший Маклаков Никон, мужчина уже за тридцать лет, размашистый, кудрявый, горбоносый, с высокими взлизами на висках и дерзким взглядом
серых глаз.
Пил он, конечно, пил запоем, по неделям и более. Его запирали дома, но он убегал и ходил по улицам
города, тонкий,
серый, с потемневшим лицом и налитыми кровью глазами. Размахивая правою рукою, в левой он сжимал цепкими пальцами булыжник или кирпич и, завидя обывателя, кричал...
Высокая, прямая и плотная, она ходила по
городу босиком, повязывая голову и плечи тёплою
серою шалью, лохмотья кофты и юбок облекали её тело плотно и ловко, как сосну кора.
Тишина в комнате кажется такой же плотной и
серой, точно кошма на полу. С воли чуть слышно доносятся неясные звуки боязливой и осторожной ночной жизни
города, они безличны и не колеблют ни устоявшейся тишины, ни мысль старика, углублённую в прошлое.
Город взмок, распух и словно таял, всюду лениво текли ручьи, захлебнувшаяся земля не могла более поглощать влагу и, вся в заплатах луж, в
серых нарывах пузырей, стала подобна грязному телу старухи нищей.
Подходила зима. По утрам кочки грязи, голые сучья деревьев, железные крыши домов и церквей покрывались синеватым инеем; холодный ветер разогнал осенние туманы, воздух, ещё недавно влажный и мутный, стал беспокойно прозрачным. Открылись глубокие пустынные дали, почернели леса, стало видно, как на раздетых холмах вокруг
города неприютно качаются тонкие
серые былинки.
Дом наполнился нехорошею, сердитой тишиною, в комнату заглядывали душные тени. День был пёстрый, над Ляховским болотом стояла сизая, плотная туча, от неё не торопясь отрывались
серые пушистые клочья, крадучись, ползли на
город, и тени их ощупывали дом, деревья, ползали по двору, безмолвно лезли в окно, ложились на пол. И казалось, что дом глотал их, наполняясь тьмой и жутью.
Мешая свои краски, теряя формы, дома
города сливались один с другим; розовела и серебрилась пыльная зелень садов, над нею курился дым, голубой и
серый.
А зимою, тихими морозными ночами, когда в поле, глядя на
город, завистливо и жалобно выли волки, чердак отзывался волчьему вою жутким сочувственным гудением, и под этот непонятный звук вспоминалось страшное: истекающая кровью Палага, разбитый параличом отец, Сазан, тихонько ушедший куда-то,
серый мозг Ключарёва и
серые его сны; вспоминалась Собачья Матка, юродивый Алёша, и настойчиво хотелось представить себе — каков был видом Пыр Растопыр?
Но казалось однако, что весь
город принимает издали участие в этих похоронах без блеска, без певчих: всюду по улицам, точно жучки по воде устоявшегося пруда, мелькали озабоченные горожане, на площади перед крыльцом «Лиссабона» и у паперти собора толклись по камням
серые отрёпанные люди, чего-то, видимо, ожидая, и гудели, как осы разорённого гнезда.
Это был настоящий
город из красного кирпича, с лесом высоко торчащих в воздухе закопченных труб, —
город, весь пропитанный запахом
серы и железного угара, оглушаемый вечным несмолкаемым грохотом.
Когда на другой день утром она в своем родном
городе ехала с вокзала домой, то улицы казались ей пустынными, безлюдными, снег
серым, а дома маленькими, точно кто приплюснул их. Встретилась ей процессия: несли покойника в открытом гробе, с хоругвями.
После ужина Панауров не остался дома, а пошел к себе на другую квартиру. Лаптев вышел проводить его. Во всем
городе только один Панауров носил цилиндр, и около
серых заборов, жалких трехоконных домиков и кустов крапивы его изящная, щегольская фигура, его цилиндр и оранжевые перчатки производили всякий раз и странное, и грустное впечатление.
Огромное здание за
городом росло с великою быстротой, ширилось по жирной земле и поднималось в небо, всегда
серое, всегда грозившее дождем.
Мальчик идет в сумраке поля по широкой
серой ленте дороги; прямая, точно шпага, она вонзается в бок
города, неуклонно направленная могучей незримой рукою. Деревья по сторонам ее, точно незажженные факелы, их черные большие кисти неподвижны над молчаливою, чего-то ожидающей землей.
Над ним вспыхнуло и растет опаловое облако, фосфорический, желтоватый туман неравномерно лег на
серую сеть тесно сомкнутых зданий. Теперь
город не кажется разрушенным огнем и облитым кровью, — неровные линии крыш и стен напоминают что-то волшебное, но — недостроенное, неоконченное, как будто тот, кто затеял этот великий
город для людей, устал и спит, разочаровался и, бросив всё, — ушел или потерял веру и — умер.
Всё вокруг Ильи — дома, мостовая, небо — вздрагивало, прыгало, лезло на него чёрной, тяжёлой массой. Он рвался вперёд и не чувствовал усталости, окрылённый стремлением не видеть Петруху. Что-то
серое, ровное выросло пред ним из тьмы и повеяло на него отчаянием. Он вспомнил, что эта улица почти под прямым углом повёртывает направо, на главную улицу
города… Там люди, там схватят…
Жить им пришлось на краю
города, около базарной площади, в огромном
сером доме.
Вечером этого дня Фома и Ежов сидели в компании людей с
серыми лицами, за
городом, у опушки рощи.